Проекти

Положення

Мистецький проект «ArtStreet: душа Житомира»

ОРГАНІЗАТОРИ МИСТЕЦЬКОГО ПРОЕКТУ

Молодіжна громадська організація «АРТ-Село», Видавництво «Волинь».

При підтримці: Житомирська міська рада, музей старовинного інструменту «Ремісничий двір», Тимощука В.В. ПП «Стиль-сервіс».

Інформаційна підтримка: 103,4 Fm; Інтернет-телебачення «Inzt.net»; новинний портал «Журнал Житомира».

 

Суть проекту

Художня виставка робіт «ArtStreet: душа Житомира», яка буде тимчасово розміщена у вікнах будинків по вул.Михайлівській в рамках святкування Дня міста з 6 по 12 вересня 2014 року.

 

Мета проекту

Метою художньої виставки є виховання почуття гордості за Житомир, популяризація знань з історії міста, прищеплення патріотизму, а також виявлення художніх талантів серед творчих людей.

 

Умови виставки

На виставку приймаються художні роботи, довільного розміру, вільної техніки виконання. Творчі роботи повинні бути присвячені оригінальному погляду на Житомир (історія, побут, ландшафт та ін.) і філософському осмисленню довкілля.

Бажано подавати оформлені та підписані роботи.

Кращі роботи увійдуть у каталог виставки присвячений 1130-й річниці міста Житомира.

 

Роботи приймаються в управлінні культури з 1 серпня по 20 серпня за адресою: м.Житомир, вул. В.Бердичівська 61/18 (колишній ЗАГС), кім. 4; графік роботи: з 9.00 – 18.00, обід з 13.00 – 14. 00, вихідні – субота, неділя:кон.телефон: 43-79-79; 093565868 Олена Володимирівна Головко, 0634315727 – Олена Гузенко

Художні роботи для виставки «ArtStreet: душа Житомира» по вул.Михайлівській будуть відібрані на конкурсних засадах (з 1 по 6 вересня ). Компетентна художня рада визначатиме кращі роботи для експонування на виставці.

Додаткова інформація та матеріали для ілюстрування можна подивитися на сайті http://volyn.zhitomir.net/

Уявити старий Житомир Вам допоможуть уривки з творів письменників

Откуда взялся Рыжик и кто его приютил (описание нынешнего Подола)

Птицы еще спали, когда Аксинья вышла открывать ставни.

Молодая женщина тихо скрипнула в сенях дверьми и перешагнула порог.

Солнце еще не взошло, но рассвет уже был близок. На востоке небосклон окрашивался в золотисто-сирене­вый цвет. Звезды быстро гасли одна за другой. Берего­вая улица, или, как ее иначе называли, Голодаевка, спала крепким сном. Улица эта была застроена с одной только стороны, другая же сторона представляла собой высокий, крутой обрыв, спускавшийся к реке.

Аксинья, прежде чем открыть ставни, перешла босы­ми ногами пыльную немощеную улицу и остановилась на краю речного обрыва. Над рекою медленно расплы­вались серые клочья тумана. Маленькие, хилые домиш­ки тесной ломаной шеренгой толпились на краю обрыва…стр.11

Новое знакомство (описание Ярмарочно-Малеванской площади,

современная название «Площадь декабристов»)

 Через несколько минут Санька стоял на вершине не­большого холмика и, тяжело дыша после быстрого бе­га, глаз не спускал с чудной картины, представшей пе­ред его взором. Он как на ладони увидел всю яр­марку.

Обширная площадь была битком набита людьми, те­легами с поднятыми оглоблями, разношерстными ло­шадьми, коровами и палатками. Свист, гам, смех и го­вор толпы, ржание лошадей, звуки гармоники и вой дуд­ки, доносившейся с площади, сливались в один общий многозвучный гул…стр.43

Второй побег (описание реке Камянки и мельницы Паулины Шульц, ныне Пивзавод)

Санька, затаив дыхание, стал прислушиваться, не бе­жит ли за ним Катерина, но его опасения были напрас­ны: в роще никого не было. Рыжик постоял еще немно­го, а затем тихо поплелся дальше, сам не зная куда. Узенькая тропинка, по которой он шел, зигзагами спуска­лась куда-то вниз. С каждым шагом роща редела и вско­ре неожиданно закончилась почти у самой реки. Рыжик очутился в совершенно незнакомой ему местности. Он еще никогда так далеко не заходил. Это обстоятельство его обрадовало и встревожило в одно и то же время. С одной стороны, он был рад, что Катерина его не найдет теперь, а с другой — его стала мучить мысль, что он дале­ко ушел и что ему не найти обратно дороги. Но когда он осмотрел незнакомую местность, ему сразу сделалось хо­рошо и легко. Картина, представшая перед его глазами, настолько ему понравилась, что он перестал думать о Ка­терине, о поросятах и о панычах. Прежде всего Санька увидел, что река в этом месте гораздо шире, чем в городе.

«Здесь мне реку не переплыть», — подумал Рыжик. Он чмокнул губами, приглашая этим звуком Мойпеса, и тихо поплелся к берегу. До слуха мальчика откуда-то доносился глухой, неясный шум. Этот шум он услыхал, еще когда выбежал из рощи; теперь же, приближаясь к реке, он совсем уже ясно услыхал громкое гуденье, по­хожее на шум падающей воды. Река в том месте, где на­ходился Рыжик, делала крутой изгиб и совершенно ис­чезала из виду. Ему захотелось узнать, что там такое шу­мит, и он пошел вперед, держась вдоль берега. Через не­сколько минут он обогнул полукруг реки и остановился в радостном изумлении: перед ним выросла большая водя­ная мельница.

В городе он много слышал о ней. Мальчишки уверя­ли, что на мельнице живут черти, поедающие по ночам много муки. Заинтересовала Рыжика и «гребля» (плоти­на). По ней он перешел реку и приблизился к мельнице. У главного входа стояли возы, нагруженные мешками. Возле них топтались на одном месте босые крестьяне. На верхней площадке наружной лестницы стоял человек, весь белый от мучной пыли, и что-то кричал мужикам; но грохот падающей воды и гуденье мельницы были на­столько сильны, что голоса мельника нельзя было рас­слышать.

Рыжик сделал несколько шагов вперед, обошел мель­ницу и остановился на самом берегу. Здесь он увидал, как через открытые шлюзы падала вода. Из квадратных отверстий с шумом и свистом вырывалась она и с неудер­жимой силой падала вниз, в реку. В том месте, где па­дала вода, река кипела ключом, бурлила и выбрасывала вверх высокие фонтаны Каскады брызг, освещенные солнцем, точно разноцветный стеклярус, сверкали и кру­жились в воздухе. Широкие лопасти огромного мельнич­ного колеса то опускались, то поднимались под напором водопада, и таким образом мельница приводилась в дви­жение.

Долго стоял мальчик на одном месте, долго следил он за тем, как пенилась, грохотала и шумела вода, и наконец вынужден был уйти: от сильного шума у него разболелась голова.

Пока Санька смотрел на мельницу, на водопад, на реку, он совершенно забыл о Катерине и обо всем своем горестном житье-бытье, но лишь только он отошел от реки и перед его глазами легла широкая пыльная доро­га, незнакомая, неведомая ему, как воспоминания тотчас нахлынули на него и в душу закралась тоска.

— Куда же мы с тобой пойдем, Мойпеска? — обра­тился Рыжик к собаке.

Собака тихо завиляла пушистым черным хвостом и устремила на маленького хозяина свои круглые глаза…79-80

Фрагменты текста А.И. Свирский «Рыжик» повесть, 1965 г.

Летний сезон (описание цирка «Шапито»)

Покуда воспрянувшие духом оркестранты прилежно разучивали галопы, марши и полные истомы цирковые вальсы, плотники, заложив за уши огрызки карандашей, стучали топорами в городском саду. Тринадцать рядов врытых в землю скамей окружали будущую арену. Высо­кие, грубо отесанные столбы истекали под майским солн­цем пахучей смолой. Цирк вырастал не по дням, а по часам среди цветущих каштанов и акаций. И вот наконец над свежеокрашенными известкой дощатыми стенами повисал конический мягкий купол «шапито».

В самом этом слове таилось что-то магическое. Линии купола были как бы прочерчены стремительно взлетевши­ми птицами. Светлый брезент его вздыхал под теплым вет­ром, осыпаемый вьюгой каштановых лепестков.

Все, что скрыто было под этим зыбким шатром, отны­не приобретало особый смысл. Наспех оструганные скамьи переставали быть просто скамьями: черные полоски и кри­во написанные цифры делили их на пронумерованные ме­ста. Таинственная тишина воцарялась на некоторое время за дощатыми стенами, и луч полуденного солнца, проник­нув через открытый кружок вверху купола, прорезал су­меречное безмолвие, падая на красный бархат барьера.

Через день-другой на улицах появлялись плакаты, из­готовленные надменным живописцем. Решетилом из арте­ли «Трудовая кисть».

Город наш был обильно украшен творениями этого мастера. Неслыханно бледные красавцы близнецы с за­крученными усиками, в котелках и полосатых штучных брюках, а также грудастые дамы в невиданно роскошных манто глядели с портновских вывесок. Над входами в лав­чонки, торговавшие пшеном, ржавой сельдю и семечко­вой халвой, напоминавшей оконную замазку, красовались колониально-бакалейные сцены с арапчатами в пышных чалмах. Поджаристые калачи, французские булочки, ха­лы, рогалики, марципаны, ватрушки и сахарные пончики сыпались дождем из витых рогов изобилия над булочными, где продавался недопеченный хлеб с остюками. Парихмахерские были отмечены изображениями намыленных усачей-брюнетов, как две капли похожих на портрет писателя Мопассана…282

Старый учитель (идет речь о художнике Канцерове, который жил на улице Рудненской, теперь улица Короленка)

Он жил на пустынной окраинной улице, где летом из щелей между лысыми булыжниками перла дикая трава, а зимой лежало столько снега, сколько, кажется, не выпадает и на Северном полюсе. За глухими заборами там сипели цепные собаки, а в окнах за кружевом занавесок виднелись бутыли с наливками в марлевых колпачках.

Туда, в это царство богомольных старух, колонистов- колбасников и бородатых пароконных ломовиков, я ходил по воскресеньям, неся под мышкой папку и мусоля в кар­мане серебряный полтинник…319

Фрагменты текста Леонид Волынский «Дом на солнцепеке», 1970 г.

 Двор и улица

Тот дом, в котором, казалось мне, мы жили «всегда», был расположен в узком переулке, выбегавшем на небольшую пло­щадь. К ней сходилось несколько улиц; две из них вели на кладбища.

Одна из этих последних называлась «шоссе». По ней пробе­гали почтовые пары с подвязанными колокольчиками, и так как, собственно, наиболее оживленная часть города здесь кончалась, то иной раз почтари останавливали лошадей и отвязывали коло­кольчики. Тогда дальше почта трогалась уже со звоном, который постепенно стихал, все удаляясь и замирая, пока повозка, тоже все уменьшаясь, не превращалась в маленькую точку. Эта улица была длинная и прямая. На ней дома чередовались с заборами, пустырями, вросшими в землю хибарками, и перспектива ее за­канчивалась вдали купами зелени, свешивавшейся из-за забо­ров. С одной стороны это было «православное» кладбище, с дру­гой — чей-то обывательский сад. Между этими пятнами зелени все, что удалялось по шоссе за город, мелькало в последний раз и скрывалось в безвестную и бесконечную даль… Мы с братом часто смотрели от угла нашего переулка или с высоты забора, как исчезали в этой перспективе почтовые повозки, высокие ев­рейские «балагулы», неуклюжие дилижансы, мужичьи телеги. И когда кого-нибудь хоронили, мы не могли уйти с угла до тех пор, пока похоронный кортеж не достигал этой предельной точки. Тогда бесформенное пятно людской толпы как будто еще раз развертывалось яснее. Хоругви мелькали и наклонялись под во­ротами и ветвями дерев, выравнивался перпендикулярно ката­фалк, и все это втягивалось в кладбищенскую ограду. Тогда мы знали, что «все кончено»… Первые, наиболее яркие и глубокие впечатления дали связаны у меня с этой длинной перспективой «шоссе», и, быть может, их глубине и некоторой мечтательности, которая и вообще сродна представлениям о дали, содействовала эта связь с похоронами и смертью…

Улица эта немного подымалась по мере удаления, и потому все, приближавшееся по ней к центру города, как бы скатывалось вниз… И я еще теперь помню чувство изумления, охватившее меня в самом раннем детстве, когда небольшое квадратное пятно, выползшее в ее перспективе из-за горизонта, стало расти, при­ближаться, и через некоторое время колонны солдат заняли всю улицу, заполнив ее топотом тысячей ног и оглушительными зву­ками оркестра. Солдаты были в круглых шапочках без козырь­ков и в кургузых, сильно поношенных кафтанчиках, офицеры в жестких киверах с султанами или металлическими шишками. Все они шли мерно, в ногу, и было что-то суровое в этом размерен­ном движении…

Все кругом говорили, что они возвращаются с войны «из-под Севастополя»…

По шоссе проходили также арестанты, звеня кандалами, а один раз провезли какого-то мрачного человека для «торговой казни»… Впереди шел взвод солдат, и четыре барабанщика от­бивали суровую, мерную дробь… На каждом шагу барабанщиков барабаны приподнимались на их левой ноге, но дробь лилась безостановочно, такая же мерная и зловещая… За ними ехала телега, на которой была воздвигнута высокая скамья, и к ее спинке были привязаны назад руки сидевшего на ней человека. Голова его, ничем не покрытая, была низко опущена и моталась на мостовой, а на груди наклонно висела доска с надписью белыми буквами… И вся эта мрачная фигура плыла высоко над толпой, как бы господствуя над стремительным люд­ским потоком… За телегой шел взвод солдат и бежали густые толпы народа… На площадь, конечно, нас не пустили, но лакей Гандыло, который убежал туда за толпой, рассказывал потом в кухне с большим увлечением, как на эшафоте палач уложил «смертоубийцу» на «кобылу», как расправлял кнут и при этом будто бы приговаривал:

— Отец и мать тебя не учили, так я тебя научу.

Потом вскрикивал: «берегись, ожгу», и затем по всей пло­щади разносился свист плети и нечеловеческий крик наказы­ваемого… Женщины из нашей прислуги тоже вскрикивали и кре­стились…

Это была, кажется, последняя «торговая казнь» в нашем го­роде…

Вообще — по длинному прямому шоссе двигалось и в город и из города много интересного, нового, иногда страшного…

Другая кладбищенская улица круто сворачивала около на­шего переулка влево. Она вела на кладбища — католическое и лютеранское, была широка, мало заселена, не вымощена и по­крыта глубоким песком. Траурные колесницы здесь двигались тихо, увязая по ступицы в чистом желтом песке, а в другое время движения по ней было очень мало.

На остром углу этой улицы и нашего переулка стояла поли­цейская будка, где жил старый будочник (с алебардой, вскоре упраздненной); а за будкой, среди зелени чьего-то сада, выси­лась огромная «фигура» — старый польский крест с крышкой, прикрывавшей распятую фигуру Христа. Какой-то набожный человек воздвиг ее на этом узловом перекрестке, и она своими распростертыми раменами как бы провожала па вечный покой и тех, что удалялись по шоссе, и тех, которых траурные кони, утопая в песке, тихо увозили на «польское кладбище». А напро­тив «фигуры» стоял старый-престарый кабак, дряхлое темное здание, сильно покосившееся и подпертое с улицы бревнами. Там почти беспрестанно пилила скрипица и ухал бубен. Иногда громкий пронзительный женский плач провожавших гробы сме­шивался с этим диким уханьем и пьяными криками.

Времена были простые.

Двор наш был уютный и тихий. От больших улиц он отде­лялся двумя каменными домами, по-местному «каменицами». В одной из этих камениц жили наши домохозяева, квартира и обстановка которых казались мне верхом роскоши и богатства. Ворота выходили в переулок, и над ними низко свешивались густые ветки старого серебристого тополя. Кучер хозяйской ко­ляски, казавшийся очень важным, в серой ливрее, въезжая в ворота, всякий раз должен был низко наклонять голову, чтобы ветки не сорвали его высокую шляпу с позументной лентой и с бантом…

Наш флигель стоял в глубине двора, примыкая с одной сто­роны к каменице, с другой — к густому саду. За ним был еще флигелек, где жил тоже с незапамятных времен военный доктор Дударев…42

 Щось буде

 Город делал к этому приезду торжественные приготовления, и на площади, около костела отцов бернардинов, была выстроена огромная триумфальная арка. Мы смотрели ее накануне, причем это дощатое сооружение поразило меня своей громадностью и странностью, как будто ненужностью среди площади. Затем мне смутно вспоминаются толпы народа, страшный гул человеческих голосов и что-то невидимое, промчавшееся где-то в глубинах этого человеческого моря, после чего народ, точно вдруг обеспа­мятевший, ринулся к центру города. Все говорили, что это про­ехал царь.

Гораздо отчетливее сохранилось впечатление вечерней иллю­минации. Я помню длинные вереницы огней, протянувшиеся к площади, где над всем высилась огромная арка, пылавшая, как костер. Толпы людей передвигались внизу, как черные потоки, а вверху было еще более черное небо. По временам где-то подни­мались крики «ура», которые похватывались, крепли, проноси­лись по улицам вдаль, перекатываясь огромным сплошным гулом. Я крепко ухватился за чью-то юбку, меня толкали, и прислуга с трудом выводила нас из толпы. Мать встретила нас перепуган­ная и сердилась на прислугу. Потом отец в мундире и при шпаге, а мать в нарядном платье куда-то уехали…67

Тогда же через наш город повели телеграфную линию. Сна­чала привезли ровные свежие столбы и уложили штабелями на известных расстояниях по улицам. Потом нарыли ямы, и одна из них пришлась как раз на углу нашего переулка и торговой Виленской улицы… Потом столбы уставили в ямы и затем на те­лежках привезли большие мотки проволоки. Чиновник в свежень­ком телеграфном мундире распоряжался работами, а рабочие влезали по лесенкам на столбы и, держась ногами и одной рукой на вбитых в столбы крючьях, натягивали проволоки. Натянув их в одном месте, они перекатывали тележку и сами переходили дальше к следующему промежутку, и к вечеру в воздухе паралельными линиями протянулись уже три или четыре проволоки, и столбы уносили их вдаль по длинной перспективе шоссе. Ра­ботники очень торопились, не останавливая работы и ночью. На следующее утро они были уже далеко за заставой, а через не­сколько дней говорили, что проволока доведена до Бродов и соеди­нена с заграничной… В городе же остался труп: с столба сорвался рабочий, попал подбородком на крюк, и ему разрезало голову…

Я не помню, чтобы когда-нибудь впоследствии мне доводилось слышать такой сильный звон телеграфа, как в эти первые дни. В особенности вспоминается один ясный вечер. В нашем переулке было как-то особенно тихо, рокот экипажей по мощеным улицам города тоже стихал, и оттого яснее выступал непривычный звон… Становилось как-то жутко слушать этот несмолкающий, ровный, непонятный крик мертвого железа, протянувшегося в воздухе от­куда-то из неведомой столицы, где «живет царь»… Солнце совсем зашло, только промеж дальних крыш, в стороне польского клад­бища, еще тлела на пебе огненно-багровая полоска. А проволока, холодея, кричала все громче, наполняя воздух своими стонущими воплями.

Потом, вероятно, проволоку подтянули, и гул стал не так громок: в обыкновенные неветреные дни телеграф только тихо позва­нивал, как будто крики сменились смутным говором.

В эти первые дни можно было часто видеть любопытных, приставлявших уши к столбам и сосредоточенно слушавших. Тогдашняя молва опередила задолго открытие телефонов: говорили, что по проволоке разговаривают, а так как ее вели до границы, то и явилось естественное предположение, что это наш царь будет разговаривать о делах с иностранными царями.

Мы с братом тоже подолгу простаивали под столбами. Когда я в первый раз прислонил ухо к дереву,— меня поразило разно­образие этих текучих звуков. Это был уже не один ровный и не­глубокий металлический звон; казалось, целая звуковая река переливалась по дереву, сложная, невнятная, завлекающая. И по­ложительно иной раз воображение ловило что-то вроде отдален­ного говора…74

Пансион

 Я отлично помню это первое самостоятельное путешествие. В левой руке у меня была связка книг и тетрадей, в правой — небольшой хлыст для защиты от собак. В это время мы пере­ехали уже из центра города на окраину, и дом наш окнами гля­дел на пустырь, по которому бегали стаями полуодичавшие со­баки… Я шел, чувствуя себя так, как, вероятно, чувствуют себя в девственных лесах охотники. Сжимая хлыст, я зорко смотрел по сторонам, ожидая опасности. Еврейский мальчик, бежавший в ремесленное училище; сапожный ученик с выпачканным лицом и босой, но с большим сапогом в руке; длинный верзила, шедший с кнутом около воза с глиной; наконец, бродячая собака, пробе­жавшая мимо меня с опущенной головой,— все они, казалось мне, знают, что я — маленький мальчик, в первый раз отпущенный матерью без провожатых, у которого вдобавок в кармане лежит огромная сумма в три гроша (полторы копейки). И я был готов отразить нападение и еврейского мальчика, и мальчика с сапогом. Только верзила — я сознавал это — может меня легко ограбить, а собака могла быть бешеная… Но и тот и другая не обратили на меня внимания…86

Для купанья нам приходилось пройти большие пустыри Девичьей площади (Plac panienski), которая приводила к старому девичьему монастырю (кляштор). В этом монастыре был при­ют для девочек. И каждый раз в те часы, когда мы веселой вата­гой проходили к Тетереву и обратно, приютяпки в длинных бе­лых накрахмаленных капорах, совершенно скрывавших их лица, чинно и тихо кружились вереницами по площадке… Впереди и позади шли монахини-падзирательницы, а одна старуха, кажется игуменья, сидела на скамье, вязала чулок или перебирала четки, то и дело поглядывая на гуляющих, точно старая паседка на стаю своих цыплят.

Пройдя через эту площадку, мы весело сбегали по откосу, густо поросшему молодым грабником, и затем берег Тетерева оглашался нашими криками и плеском, а река кишела барахтаю­щимися детскими телами.

При этом мосье Гюгенет, раздетый, садился на откосе песча­ного берега и зорко следил за всеми, поощряя малышей, учив­шихся плавать, и сдерживая излишние проказы старших. Затем он командовал всем выходить и лишь тогда кидался сам в воду. При этом он делал с берега изумительные сальто-мортале, фыр­кал, плескался и уплывал далеко вдоль реки.

Однажды, сидя еще на берегу, он стал дразнить моего стар­шего брата и младшего Рыхлинского, выходивших последними из воды. Скамеек на берегу не было, и, чтобы надеть сапоги, при­ходилось скакать на одной ноге, обмыв другую в реке. Мосье Гюгенет в этот день расшалился, и, едва они выходили из воды, он кидал в них песком. Мальчикам приходилось опять лезть в воду и обмываться. Он повторил это много раз, хохоча и дура­чась, пока они не догадались разойтись далеко в стороны, захва­тив сапоги и белье.

Когда это кончилось, мосье Гюгенет сам беспечно бросился в воду и принялся нырять и плавать, как утка. Затем, порядочно вадышавшийся и усталый, он вышел на берег и только было стал залезать в рубаху, как оба мальчика обсыпали его в свою оче­редь песком.

Гюгенет захохотал и полез опять в воду, но едва подошел к одежде, как повторилось то же.

Он сделал la bonne mine[1] но лицо его покраснело. Он оста­новился и сказал коротко:

— Assez!..[2]

_________________________________________

[1] Веселый вид (франц.)

 

[2] Довольно! (франц.)

После этого он стал вновь натягивать рубашку, но один из шалунов не удержался и опять сыпнул песком.

Француз внезапно рассвирепел. Крахмальная рубашка поле­тела на песок; лицо Гюгенета стало багровым, глаза — совершен­но дикими. Оба шалуна поняли, что зашли слишком далеко, и испуганно бросились по горной тропинке наверх; Гюгенет, голый, пустился вдогонку, и вскоре все трое исчезли из пределов нашего зрения.

То, что произошло затем, наверное, долго обсуждалось в угрюмых стенах монастыря как случай бесовского наваждения. Прежде всего над обрезом горы мелькнули фигуры двух испуган­ных школьников и, пробившись через ряды гуляющих приютянок, помчались вдоль по широкой дороге между монастырскими огородами. Едва стихло замешательство, произведенное этим бегством, как на гору взлетел запыхавшийся и совершенно голый Гюгенет. Впереди были еще видны фигуры убегавших, и беше­ный француз в свою очередь ринулся через площадку… Испуган­ные монахини, крестясь и читая молитвы, быстро согнали в кучу свою паству и погнали ее, как стаю цыплят, в стены монастыря, а Гюгенет мчался далее…92

Житомирская гимназия

Мы миновали православное кладбище, поднявшись на то са­мое возвышение дороги, которое когда-то казалось мне чуть не краем света и откуда мы с братом ожидали «рогатого попа». Потом и улица, и дом Коляновских исчезли за косогором… По сторонам тянулись заборы, пустыри, лачуги, землянки, перед нами лежала белая лента шоссе, с звенящей телеграфной про­волокой, а впереди, в дымке пыли и тумана, синела роща, та самая, где я когда-то в первый раз слушал шум соснового бора…

Мне было жутко и приятно. Мир, открывавшийся передо мною, был нов и неожидан, или, вернее: я смотрел на него с новой и неожиданной точки зрения. Белые облака лежали на самом горизонте, не закрытом домами и крышами. Навстречу попада­лись чумацкие возы с скрипучими осями, двигались высокие еврейские балагулы, какие-то странники оглядывались на нас с любопытством и удивлением; проехал обоз крымских татар, ежегодно привозивших и наш город виноград и арбузы. Обоз состоял пз огромных фургонов, похожих на вагоны, разделенные горизонтальной переборкой на две половины. В одной лежали молодые татарчата, внизу были паложены арбузы и стояли ящики с виноградом. Фургоны были запряжены верблюдами, которых в городе татары показывали за деньги. Здесь, на про­сторе, мы смотрели бесплатно, как они шлепали по шоссе мяг­кими ступнями, покачивая змеиными шеями и презрительно вы­тягивая длинные отвислые губы…

Так мы прошли версты четыре и дошли до деревянного моста, перекинутого через речку в глубоком овраге. Здесь Крыштанович спустился вниз, и через минуту мы были па берегу тихой и ласковой речушки Каменки. Над нами высоко, высоко, проле­гал мост, по которому гулко ударяли копыта лошадей, прокаты­вались колеса возов, проехал обратный ямщик с тренькающим колокольчиком, передвигались у барьера силуэты пешеходов, ра­бочих страпников и богомолок, направлявшихся в Почаев.

Крыштанович подошел к мысу, образованному извилиной реч­ки, и мы растянулись на прохладной зеленой траве; мы долго лежали, отдыхая, глядя на небо и прислушиваясь к гудению про­текавшей вверху дорожной жизни…126

Фрагменты текста В.Г. Короленко «История моего современника», Тома 1-2; 1976 г.

Они хотели для нас другого

Под восточным крылом разме­щались подвальные помещения, некоторые – с окошечками над землей. Здесь была кухня с русской печкой и ручным лиф­том для подачи наверх блюд, прачечная, кладовки для хране­ния продуктов. Комнаты, выхо­дившие окнами на юг – в сад – были с паркетом, во двор – на север – с дощатыми полами. В кабинете прадеда был уютный, облицованный мрамором камин. Рядом с особняком нахо­дился флигель, в котором жила немногочисленная прислуга

-          повар, сторож, прачка, садовник, кучер. Приходили за своей платой обслуживающие усадьбу трубочист – с тяже­лым ядром для пробивания забитых сажей дымоходов, и фо­нарщик – вечером он зажигал на столбах возле забора керо­синовые светильники, а утром с помощью колпачка на длин­ной палке гасил их.

У сторожа была трещотка – доска и прикрепленная к ней веревка с шариком. Обходя дом, сторож всю ночь постуки­вал этой колотушкой, и домочадцы сквозь сон слышали – все спокойно…

У Агафьи Владимировны и Василия Ивановича семья бы­ла большая – боюсь ошибиться, но, по-моему, шестнадцать детей. Я в живых застал семерых, да еще дочь старшей сест­ры Александры Наталью. Но о них позднее. Удивительно: ни­каких поместий и побочных доходов, никаких там дивиден­дов и рент, а заработка одного прадеда вполне хватало для поддержания обеспеченного уровня жизни стольких людей.

Во дворе, прямо напротив парадного входа, окаймленная по кругу клумбой, росла высоченная ель. Две таких же рос­ли в саду, и между ними проходила центральная аллея. По­мню, когда город еще не был так застроен, три елочных вер­хушки были видны со стороны Бердичевского шоссе киломе­тров за 10. Как маяки, указывающие путь к городу. Который для меня, признаюсь, в основном и замыкался на усадьбе.

Во дворе ровненьким рядком от дома до ворот росло 5 могучих каштанов, за ними был малинник. От улицы двор отгородился липами, кленами, росшими у забора. В саду, го­ворят, было более ста фруктовых деревьев. И среди них та­кие, как райские яблочки (из них часто варили варенье), груши могилевки и беры, сливы, в том числе ренклод, ябло­ки буравица. Очень много было орехов. И, конечно, малина белая и бордо, крыжовник желтый и красный, даже еже­месячная земляника, которая плодоносила все лето до глу­бокой осени. Садили спаржу, душистый горошек, огурцы, помидоры, немного картофеля. Центральная аллея сада до­ходила до оврага, где в конце травяной лужайки смыкались левая и правая аллеи. Здесь на небольшом участке выращи­вали хмель. Над оврагом росли столетние дуб и липа, между ними закрепили качели и у бабушек, должно быть, от подоб­ных полетов над пропастью захватывало дух. В овраге про­бегал ручеек, ранее, говорят, здесь был зарыбленный пруд. В мою бытность ручеек сперва превратили в городской сток, потом в канаву военного госпиталя, потом в тир, а по­том и вовсе засыпали…

Так сложилось, что всех бабушек (у большинства из них других внуков не было) я называл просто по именам. Это были, как теперь понимаю, не просто образованные или там воспитанные люди. Главное, на мой взгляд, отличие, особо по сравнению с моими современниками – высочайшая нрав­ственность, дворянская честь, исключительная порядоч­ность. Вероломство, интриги, подлость, лукавство, даже обычные женские сплетни – это не только не могло иметь живительной почвы в их среде, оно отторгалось самым ес­тественным образом при одном приближении к их миру.

Молодые годы, судя по рассказам, они проводили весь­ма интересно и разнообразно. Дом Семеновых в Житомире в свое время был одним из центров культурной жизни, здесь собирались, спорили, читали, пели многие незаурядные личности. Ставили отрывки из популярных пьес, наряжа­лись, как любимые сценические герои – это были так назы­ваемые “живые картинки”, которые подчас превращались в целые сценические действия. Бывал тут писатель Королен­ко, поэт Мачтет (одно время характеризовавшийся как ав­тор любимой песни Ленина “Замучен тяжелой неволей”), на­езжали известнейший тенор Леонид Собинов, популярный скрипач Эрденко. В свое время, говорили, в доме даже про­ходили тайные собрания Южного общества декабристов. К Агафье Владимировне и Василию Ивановичу часто наведы­вался и городской голова князь Старосветский, чей камен­ный двухэтажный особняк стоял на углу 2-го бульвара, где ныне выросла контора облэнерго. При Старосветском в го­роде провели водопровод (водонапорная башня и доныне является, как на меня, местной достопримечательностью), провели электрический свет, трамвайную линию, железно­дорожную ветку. Сын головы служил в Питере при импера­торе и накануне расстрела Романовых отказался бросить их семью, в итоге разделив ее участь. Вместе с городским го­ловой и другими видными горожанами дореволюционного Житомира прадед участвовал в установлении памятника Пушкину на Первом бульваре, в сооружении рядом с нашей усадьбой небольшой, но очень задушевной, если можно так сказать, церкви. Когда в 60-е годы прошлого столетия ее под каким-то предлогом решили снести, то ночью, украдкой пригнали тягачи из воинской части, потому что фундамент не поддавался…

Гостил в усадьбе и генерал Счастный, личность неорди­нарная хотя бы тем, что по высочайшему повелению был от­правлен с какой-то экспедицией в Египет – это в начале поза­прошлого века! Среди всяких диковинных вещиц, которые привез из экзотической поездки генерал, была и крупная призма, вытесанная из монолита горного хрусталя. Я ее храню по сей день, как одну из семейных реликвий. А генерала рас­стреляли (царский же!), его сына – тоже, генеральша вскоре умерла в каком-то приюте. Их дом, на нынешней Театральной улице, забрали под квартирную часть военного округа.

До революции прадед не дожил – ушел из жизни раньше. А Агафья Владимировна – в 20-е годы. Почти без средств к существованию, с оравой разного возраста детей (многие, правда, уже были самостоятельны), она, что называется, экономила на каждой копейке. Я помню заполненную ее ру­кой книжку расходов – 1/2 копейки, 1/4 копейки…

Невзгоды выпали на долю практически всех ее детей. Но какую же нравственную закалку, какую неприступную для мирской грязи цитадель надо было выстроить в душе каждо­го из них, что ни под страхом репрессий, ни голода и нище­ты никому и в голову не пришло как-то словчить и приспособиться, ущемив при этом свое кредо…

Впрочем, я не удержался от развития мысли и забежал напе­ред. А ведь о каждой из бабушек, с которыми связано очень много в моей внутренней жизни, следу­ет рассказать отдельно.

Старшей среди тех, кого я застал в живых, была Вера Ва­сильевна. Среди сестер она единственная курила. В воен­ные и первые послевоенные го­ды на отдельной грядке выращи­вала табак. А в ее комоде, будо­ражившим воображение каки­ми-то потайными ящичками и зеленым сукном верхнего ящика, который расклады­вался, хранилась жестя­ная коробочка с изобра­жением египетской ко­лесницы. В коробочке сохранялась одна (!) чу­дом оставшаяся с дорево­люционных времен еги­петская папироска. Ее Вера выкурила только тогда, когда дождалась возвращения с фронта моего отца. Замужем она была дважды – первый муж князь Аскарханов рано ушел из жизни, вто­рой – барон Гроссет не­мецкого происхождения был состоятельным фи­нансистом, путешество­вал с женой по Европе и к периоду массовых по­слереволюционных кон­фискаций и экспроприа­ций они в сундуке храни­ли 40 тысяч рублей золо­том и серебром. Конечно, все деньги отобрали, ба­рон вскоре умер. А сундук остался. Я часто сидел на нем, когда в военные годы мы сбегались в комнату к Вере – у нее одной был репродуктор – черный круг с плотной бумагой, натянутой на обруч. Здесь мы слушали сводки Совинформбюро.

Вера дольше других продолжала работать – она была бухгалтером в городской больнице.

Ольга Васильевна по сравнению с большинством сестер была наиболее уравновешенной, слова ее имели вес, часто выступала в роли третейского судьи в делах домашних. Она родилась еще до переезда своих родителей в Житомир. У ме­ня сохранилось свидетельство о ее рождении. В нем записа­но, что “По указу Его Императорскаго Величества, само­держца Всероссійскаго, Литовская Духовная Консисторія выдаетъ настоящее свидетельство въ томъ, что в подлинной ме­трической книге Брестской Симеоновской церкви за 1868 годъ” сделана запись, что 10 мая рождена, а 30 мая крещена Ольга. Далее – сведения о ее родителях, оба православного вероисповедания. И такая деталь: “Воспріемниками были Ти­тулярный Советникъ Александръ Ивановъ и Помощника Во­лынской губерній Олимпіада Петрова дочь Раевская”. Подпи­сал свидетельство член Консистории протоиерей Николай. А в сентябре 1892 года Житомирское городское полицейское управление внесло запись, что Ольге Семеновой выдан билет на право жительства во всех местах Российской Империи.

Мне не удалось установить, кем приходилась моим ба­бушкам Олимпиада Раевская, не нашел я их и в генеалогиче­ских документах герба Раевских “Белый лебедь”, хранящих­ся в московских архивах. Однако, помнится, в детстве это имя слышал не раз.

Ольга была, пожалуй, наиболее эрудированной в семье. Она знала 5 или 6 языков, у нас были книги, переведенные ею с испанского и итальянского и изданные до революции, французским владели с детства чуть ли не все сестры – у них и гувернантки были француженки. Оля знала немецкий, польский. Она играла на фортепьяно, давала уроки музыки. Практически первый урок получил здесь Святослав Рихтер, который всю жизнь поддерживал связь с нашим домом. К этому я еще вернусь.

Оля могла служить примером бескомпромиссного бла­городства. Чтобы яснее себе представить, что я имею в ви­ду, вспомните князя Андрея Болконского из “Войны и мира” Л.Толстого (или, хотя бы по одноименной экранизации ро­мана Бондарчуком). Прообразом для Льва Толстого послу­жил князь Волконский. А с ним Оля встречалась несколько раз, у них даже завязалась переписка. Но ничего большего два аскетического склада аристократа позволять себе и не думали. Вот, насколько могу судить, и вся личная жизнь этой удивительной женщины. А любовь, нерастраченную нежность и заботу она отдала двум людям. Вторым из них был я. А первым – мой дядя, которого я никогда не видел, младший брат моего отца Ваня. Еще будучи школьником он, воспитанник Оли, по переписке стал мастером спорта по шахматам, с блеском закончил школу, без экзаменов был за­числен в Ленинградский университет, откуда получил при­глашение. Готовясь к отъезду на учебу, пошел на нашу реч­ку Тетерев, тогда многие купались в районе Бердичевского моста. И… утонул. Было это 7 августа – ровно за четыре го­да до момента моего рождения! И Оля, с трудом оправивша­яся от понесенной утраты, увидела в таком совпадении ка­кой-то знак: Создатель услышал ее и прислал замену…

Насколько понимаю, Ваня был мягче, душевнее, может быть и сентиментальнее ровесников. Мой отец был более прагматичен, подчас – жестче, собраннее. Я об этом скажу позже. А о Ване в комнате Оли, где я провел первые детские годы, напоминало очень многое.

Припоминается еще ряд фактов, дополняющих характер Оли. После гражданской войны надо было как-то выживать. Она, как и многие сестры, зарабатывала репетиторством, причем к ней на уроки приходили (и приезжали) чаще взрослые, чем дети. Естественно, красным командирам и политрукам ни к чему были уроки французского либо игры на фортепиано. Первое дело – научиться читать без запи-нок, да и писать пограмотнее на родном языке. С помощью бабушек многие из них стали быстро делать успехи. Припо­минаю рассказ о весьма горячем кавалерийском командире по фамилии Криворучко, который почувствовав, что стано­вится грамотным, несколько раз взбегал на крышу нашего дома и с ликующими воплями прыгал на землю. Однажды он даже привез на телеге мешочек муки, крупы, картошки, не­много сахара…

Конечно, помогал выживать и сад. Кроме овощей и фруктов небольшой поддержкой служили чудесные цветы – в дом приходили люди, чтобы купить букет по праздничному случаю. В нескольких комнатах – в том числе и в кабинете прадеда – пришлось разместить квартирантов. Это помога­ло хоть как-то поддерживать дом: крыша постоянно текла, штукатурка осыпалась, топить нечем.

Вообще после ухода из жизни Агафьи Владимировны и Василия Ивановича домовладение было расписано на всех сестер и братьев, а также еще каких-то родственников, по­павшихся под руку. Смысл был один – чем больше владель­цев, тем меньше шансов попасть под уплотнение, принуди­тельное подселение и даже отчуждение какой-то части. Это действительно срабатывало. Флигель к тому времени отоб­рали, снесли и принялись на его месте возводить трехэтаж­ную школу под № 33. Она, кстати, в отличие от наших с тру­дом снесенных строений, к этому времени благополучно развалилась сама. К школе прирезали участок, разделив усадьбу от улицы до оврага надвое. Потом от нас отрезали половину уже не вдоль, а поперек, а потом еще…

Но это потом. Когда же в 20-е годы в дом вваливались полномочные представители комитетов бедноты либо дру­гие обличенные властью разрушения голодранцы, то и вни­кать им было не во что – картина понятная и близкая: двад­цать владельцев на 10 комнат и еще у многих семьи. Нор­мально – коммуна! И дом уходил из-под карающей десницы. Кстати, многие отдаленные родственники, волею трудного момента ставшие формальными совладельцами дома, впос-

ледствии жестко предъявили на него свои права, хоть и не жили тут, не берегли дом, не ремонтировали, не вложили ни копейки, чтобы его поддержать. Но у них нутро другое, от­сюда – и другая судьба, не только земная.

Вернемся к Оле. Кроме перечисленных источников су­ществования она организовала небольшую домашнюю биб­лиотеку – благо, еще с дореволюционных времен сохраня­лись книги, в том числе и редкостные. Любопытную публи­ку привлекла эта неофициальная библиотека – старые ин­теллигенты, мещане со скромным достатком, тянувшиеся к другой жизни служащие… Особой популярностью пользо­вался “дамский” роман Вербицкой “Ключи счастья”. На него велась отдельная запись очередности.

В то время можно было ждать любых – естественно, не­приятных – неожиданностей. Бабушки внутренне напряга­лись, если в дом заходил какой-нибудь водопроводчик или инспектор пожарной команды – представители новой власти! И однажды пришли-таки из ЧК. Они сказали – одного чело­века от дома мы должны забрать – такова разнарядка (види­мо, это было что-то вроде кампании по раскулачиванию в го­роде). Оля сделала шаг вперед, а опешившей родне заявила: у меня нет семьи, детей (это еще до рождения Вани), в кон­це концов я здесь старшая – мне и нести наш крест. Ее увели на Николаевскую, в здание возле стадиона, где до революции размещался Крестьянский банк. По иронии судьбы, именно здесь раньше работала Оля и знала там каждый уголок.

Выручила Олю ее младшая сестра Людя, которой не бы­ло дома во время ареста. Узнав о случившейся беде, она вле­тела в ЧК и устроила в этой грозной организации такой скандал (не без оснований полагая, что имеет на это полное право), от которого сникли какие-то революционные матро­сы и другие прикомандированные для акции, но небритые классовые элементы. В этот же день вечером Людя привела Олю домой – почему-то уже подстриженную наголо, с белым платочком на голове – и еще два дня после этого то и дело выпускала гейзеры гнева.

Когда в очередной раз в пенсионное зако­нодательство были вне­сены изменения, и Оля вместе с другими сест­рами получила право на пенсию, она отказалась от поддержки такого го­сударства. Только года через три к ней на дом пришли из собеса, долго что-то объясняли и тут же оформили пенсию, начислив и невыплачен­ные ранее суммы.

Что же касается Людмилы Васильевны, или как ее называли в доме Люди, то она обла­дала, пожалуй, самым необузданным и взрыв­ным характером. Сохра­нив до глубокой старо­сти по девичьи тонкую фигуру, она бурлила энергией и, вероятно, сама не знала, что соби­рается сотворить через час. В молодости она внезапно решила стать врачом, тут же поехала в Петербург и обратилась… во Всероссийское географическое общество имени своего двоюродного дяди Семенова-Тяньшанского. Протек­цию ей, конечно, оказали, хотя в ней, возможно, и не было нужды – гимназию Людя закончила на “12″ почти по всем дисциплинам.

Однажды в Петербурге, выйдя из библиотеки, Людя по­пала в какую-то огромную толпу возбужденных людей с пла­катами и флагами. Это было в 1905 году. Заряд наэлектри­зованной массы мгновенно передался ей, и она, не имея ни­какой возможности перейти улицу, двинулась вместе с де­монстрацией, скандировавшей нечто нечленораздельное. А через пару кварталов толпу встретили жандармы, конные казаки. Демонстрацию разогнали, многие ее участники, в том числе и Людя, попали в полицейские участки. Здесь ее продержали то ли сутки, то ли двое – до выяснения и пору­чительства. Когда же Людю выпускали, она затребовала от жандармов официальную справку – для оправдания своего отсутствия по месту учебы. Никто, правда, этого документа у нее не спросил. А он каким-то чудом сохранился и сыграл немалую роль в жизни этой моей бабушки.

По-моему, с годами она сама себя убедила в том, что принимала активное и сознательное участие в первой рус­ской революции 1905-го. Когда в Житомире установилась новая власть, она сама явилась к каким-то начальникам, до­брый час распекала их за отвратительную организацию си­стемы здравоохранения (по большому счету, таковой тогда не было вообще) и согласилась возложить на себя комплекс вопросов по охране материнства и детства, отмахнувшись от более высоких административных должностей. Через пару дней на парадных дверях нашего дома появилась латунная табличка “Семенова Людмила Васильевна. Врачъ”.

А врачом она была действительно неплохим, с неорди­нарными решениями и чудовищными организаторскими способностями. Повыбивала для своей службы помещения, какую могла технику, набрала штат всерьез перепуганных сотрудников. Ее консультативные беседы с родителями ма-лышей подчас смахивали на дознание. Она могла прямо на улице коршуном наброситься на отца или мать, если они, по ее выражению, “волокли” ребенка за высоко поднятую руч­ку. А увидев, что кто-то из детей заворожено смотрит на книжечку либо игрушку в витрине, тут же завести его в ма­газин и купить. При острых ситуациях Людя, обретя уверен­ность, могла поставить на место кого угодно. “Встать, когда с вами говорит участница первой русской революции в Пи­тере! Я не допущу, чтобы всякие внеклассовые элементы, сомнительным путем проникшие в наши ряды, искажали светлые идеалы освобождения человечества…” и далее в таком же духе. Подобные гневные тирады, сплошь и рядом из непонятных, но очень сокрушительных слов, действовали на полуграмотных функционеров магически. Видимо, таким же образом Люде удалось вызволить Олю из ЧК. При этом, отмечу, Людя ни дня не состояла ни в одной партии.

Она садила деревья и в гневе ломала их же, заявляла о своих благородных затеях, но из-за какого-то пустяка отка­зывалась от них окончательно. Потом увлеклась идеями Тол­стого. Бюстик Льва Николаевича поставила над полным со­бранием его сочинений, доходящим до ста томов. Не реже, чем раз в два года, осенью ездила в Ясную Поляну, отклады­вая для этого деньги от пенсии – она была у нее самой боль­шой среди сестер. Совершала также своеобразное паломни­чество по святым местам – в Киево-Печерскую лавру, в Почаев и др.

Моя бабушка Лена в молодости встретила Николая Бер­дяева. Того, который впоследствии стал философом с миро­вым именем. Высланный Лениным из Советской России в сентябре 1922 года, он, почетный доктор Кембриджа, пред­ставленный к Нобелевской премии, скончался за письмен­ным столом в своей усадьбе в Кламаре, неподалеку от Пари­жа, в марте 1948 года. Бердяев – выходец из аристократи­ческой среды, его предки по мужской линии – генералы, ге­нерал-губернаторы, мать Алина Сергеевна корнями из французской королевской семьи. Бунтарь со взрывным…..21

Фрагменты текста Ярослав Олейниченко «К СЕБЕ, В УСАДЬБУ», РОДУ НАШЕМУ, 2004 г.

«Инфернальная Зизи»

В пятницу с утра статский советник отправил­ся на Большую Бердичевскую к начальнику гу­бернского тюремного комитета, где навел кое-ка­кие справки.

После обеда предпринял рейд номер два — но не в ешибот «Гоэль-Исраэль» (от которого, впро­чем, осталось одно здание). Нашелся объект по­интересней.

Погода была отменная, почти летняя, и Матвей Бенционович решил пройтись, тем более что воз­никла потребность собраться с мыслями.

Как непохож был Житомир на любимый проку­рором Заволжск!

Рай и ад, повторял Бердичевский, оглядываясь по сторонам. Здесь несомненный ад — невзирая на клейкие листочки, свежий ветерок и голубое небо. Наоборот, из-за природного благолепия мерзость города ранила взгляд еще больше. Сколь разитель­но отличался людской мир от Божьего!

Бог ниспослал житомирцам и упомянутое высо­кое небо, и пение птиц, и чудесный вид с Замковой горы на реку Тетерев.

Люди же от себя присовокупили к Божьему дару серые улочки с кривыми домами, загаженную на­возом и плевками мостовую да еще собственные злые физиономии.

В Заволжске во всем ощущалась неброская проч­ность, добротность, здесь же главенствовали угрю­мая нищета и какая-то рыхлость: того и гляди, до­мишки рассыплются в труху, и жители брызнут во все стороны, как ошпаренные тараканы. А еще чув­ствовалась особенная накаленность атмосферы, слов­но город был готов в любой момент вздыбиться и превратиться в, место побоища.

Что за взгляды, что за лица, качал головой Бер­дичевский, тоскуя по заволжанам.

Житомирская толпа поражала своей пестротой. Помимо евреев, русских и украинцев в ней попада­лись и поляки, и немцы, и чехи, и раскольники, причем каждый одевался и держался по-своему, на инородцев смотрел свысока и мешаться с ними не желал.

Может, дело в разноплеменности? Нет, ответил себе Матвей Бенционович. В Заволжске тоже кого только нет — и татаре, и башкиры, и зытяки, и вотяки, и мордвины, и те же поляки. Одни придер­живаются православия, другие старого обряда, тре­тьи ислама, четвертые католицизма, пятые вовсе язычники. И ничего, уживаются, друг друга за глот­ки не хватают.

В голову Бердичевскому пришла неприятная антисемитская мысль, в самый раз для выкреста: а может, всё дело в евреях? Религия-то индивидуа­листическая, каждый еврей существует наедине с Богом, то есть, считай, сам по себе. От этого евреи хороши, когда их мало. Если же их много или большинство, как в городе Житомире, то образует­ся слишком густая концентрация энергии, от этого атмосфера и искрит.

Хотя нет, в Петербурге евреев единицы, им там жить не дозволяется, а между тем в столице ощу­щение дремлющего вулкана поострей, чем в Жито­мире.

От воспоминания о Петербурге пришел и ответ. Не в евреях дело, и уж тем более не в разноплемен­ности и многоверии.

Дело во власти.

Вот в Заволжске власть правильная, и там все живут мирно, сосед на соседа зуб не точит, в штаны ему не заглядывает — обрезанный или необрезан….8

Вон, видите утес? — Кеша показал на вид­невшуюся вдали живописную скалу, нависшую над рекой. — Житомирская достопримечательность. Называется «Голова Чацкого».

Утес действительно отчасти напоминал гордо склоненную голову.

-          При чем здесь Чацкий?

-          Совершенно ни при чем. Раньше скала назы­валась «Голова Чарнокуцкого». Здесь в шестнадца­том столетии гайдамаки срубили голову предку нынешнего графа. А после шестьдесят третьего года скалу велели переименовать. Дело в том, что неко­торые из Чарнокуцких участвовали в польском вос­стании, и одному это даже стоило головы. Вот, во избежание двусмысленности, и переделали в Чац­кого.

-          Так граф из повстанцев 63-го года?

-          Вот еще! У его сиятельства совсем другие интересы. Примерно такие же, как у нас с вами. — Приказчик засмеялся. — Жалко, он евреев терпеть не может, а то бы я непременно вас с ним свел.

-          А я вовсе не еврей, — объявил Бердичевс­кий. — Это я прикинулся, чтобы войти в доверие к Голосовкеру….86

Фрагменты текста Борис Акунин «Пелагия и красный петух» Том 2, 2003 г.

 


 

Напишіть відгук

Ваша пошт@ не публікуватиметься. Обов’язкові поля позначені *

Можна використовувати XHTML теґи та атрибути: <a href="" title=""> <abbr title=""> <acronym title=""> <b> <blockquote cite=""> <cite> <code> <del datetime=""> <em> <i> <q cite=""> <strike> <strong>